Немецкие писатели девятнадцатого века обращали особое внимание на прошлое Гамлета; принц, как известно, обучался в университете и после смерти отца стремился возвратиться к науке.
Что же это была за наука?
"Королевский сын, воспитанный для войны и охоты, - писал Берне, - учился в Виттенберге побеждать дикие тезисы и выслеживать трусливые софизмы"*.
* (Берне. О «Гамлете» Шекспира. Спб., 1886, стр. 130,)
Стремясь превратить Гамлета в символ, удобный для полемики на современные темы, Берне усадил шекспировского героя за парту совсем иной школы и определил к нему учителей, родившихся через много лет после смерти автора "Гамлета". Тезисы и софизмы, о которых шла речь, не принадлежали ни ко времени Саксона Грамматика, ни к эпохе королевы Елизаветы.
"Как фихтеанец он знает лишь одно, что я это я, - писал Берне, - и занимается только тем, что определяет свое "я".
Тяжелодумная немецкая философия, добавлял Гейне, образовала характер Гамлета.
Все это относилось, конечно, не к английскому герою, а к немецким характерам; однако сам запал полемики - степень преувеличения - помогает по контрасту увидеть истинные черты предмета.
Стоит сравнить стиль речи двух периодов.
Гейне сочинил разговор с Гегелем, одной из тем была поэзия. Приснившийся поэту философ утверждал, что время поэзии кончилось, Гейне понял: скоро бакалейщик будет сворачивать фунтики из страничек со стихами, чтобы завернуть в них свой товар. Речь зашла и о звездах - неизменных спутниках стихотворцев.
- Звезды?..- переспросил представший поэту во сне автор "Феноменологии духа", - это плевки на небе...
Чтобы понять смысл мечтаний о небе, нужно, прежде всего, увидеть землю, по которой ходит мечтатель. Принц приехал в Эльсинор не из Бонна девятнадцатого века, покинув лекции Фихте, а из "Афин Германии", как назвал Виттенберг Джордано Бруно. Это был город студентов и профессоров. Университет, основанный в начале шестнадцатого столетия, скоро затмил Эрфуртский и Лейпцигский. Лютер прибил здесь на дверях собора свои тезисы; в аудиториях бушевали страсти вокруг открытия Коперника; на кафедру подымался Джордано Бруно.
Если в наши дни пройтись по тихим улочкам Виттенберга, глядя по сторонам и пробуя найти хоть что-нибудь относящееся к жизни шекспировского героя, то вряд ли такая прогулка даст какое-нибудь удовлетворение. Трудность не только в том, что многие дома перестроены, - чтобы очутиться в гам - летовском Виттенберге нужно было бы увидеть не старые стены и черепичные крыши, но почувствовать сам дух науки Возрождения,
Особенные черты отличали духовную среду, где вырос принц-студент. И противоречивость отношения к действительности, и причудливость поведения шекспировского героя - все это выглядит по- иному, если увидеть виттенбергского студента не в безвоздушном пространстве, а в определенных жизненных условиях. Предыстория героя, хочется еще раз об этом напомнить, никогда не была случайной для Шекспира.
Дух Виттенберга отличали не тяжелодумные абстракции, а нечто иное, противоположное и тяжело- думию, и отрешению от действительности. Атмосфера научной деятельности была своеобразной. Странствующие ученые блуждали между Венецией и Лондоном, Лейпцигом и Парижем. Бродячие проповедники истины, обласканные вельможей-меценатом, они сегодня вели в кругу ценителей наук и искусств вольную беседу о безграничности человеческого познания, а завтра на рассвете, получив записку от друга, тайком седлали коня, чтобы успеть пробраться через заставу, не угодить в каземат... На буйных диспутах - они длились неделями - под прикрытием запутанных аллегорий и риторических красот громились основы теологии; заключительное слово нередко произносил трибунал инквизиции.
Слова приводили на костер, потому что словами сражались.
Это были странные слова. Нелегко теперь добраться до мятежного смысла многих мест, преодолеть саму форму изложения. Джордано Бруно рассказывал о науке стихами; Эразм проповедовал гротеском.
Все это было овеяно поэзией, наполнено страстью, движимо "авантюрным духом своего времени".
Нет причины удивляться тому, что виттенбергский студент глубоко задумывался над сутью жизни и смерти и лихо владел рапирой. Запутанность, шутовство, риторическая причудливость многих речей Гамлета была характерной не только для него, но и для многих гуманистов из Оксфорда и Кембриджа.
Однако Гамлет учился в Виттенберге, а этот университет был для современников Шекспира в какой-то мере и легендарным, как бы символом науки Возрождения. Именно там, согласно преданию, продав свою душу дьяволу, обучал всем тайнам земли и неба доктор Фауст.
В описании Джордано Бруно Виттенберг представал не как реальный город, а как столица Утопии:
"Здесь мудрость воздвигала себе храм. Здесь поставила она семь колонн. Здесь она смешивает вино самого прекрасного жертвоприношения... Сюда созвали незваных и они сошлись. Сошлись ото всех народов и племен, от всего образованного народа Европы: итальянцы, французы, испанцы, швейцарцы, жители полярных островов, сарматы, гунны, иллирийцы, скифы, сошлись с востока и юга, запада и севера".
Прошлое героя нередко изображалось Шекспиром в обстановке полуреальной, полуфантастической. Отелло с детства воевал, странствовал. Такая биография была естественной для черного генерала. Однако, путешествуя, мавр открыл и страны, где жили люди, у которых плечи выше головы. До таких мест мог добраться только избранник Дездемоны.
Кем бы ни был герой трагедий - воином, купцом, королем, - он одновременно в какой-то мере был и поэтом. И дело не только в том, что его речи написаны стихами; существенно иное - его восприятие мира было поэтическим. Ямбами говорили и Кассио, и Брабанцио, но увидеть то, что предстало перед глазами Отелло, они не смогли бы: их горизонт был ограничен рамками реальности.
Гамлет знал университетские аудитории, но он заглянул и в глубь глаз убитого короля Дании.
В университете тех времен, - нетрудно представить себе его реальные черты, - овладел философией стоиков Горацио; этому его могли научить в свое время в Виттенберге. Подле Горацио на дубовой скамье в комнате с побеленными стенками или дубовыми панелями сидел и наследник датского трона; все это существенно для жизненности истории. Но действующее лицо с его настроениями, напоминающими настроения многих университетских джентльменов в годы реакции, наступившей в Англии после восьмидесятых годов шестнадцатого века, было не просто перенесено из жизни на сцену, а воссоздано поэзией. Герой трагедии знал и то, что "не снилось философии".
Уже давно длится спор: возможно ли открыть сущность шекспировских героев, увидев их как реальные фигуры, или же они - лишь жители условного пространства, ограниченного сценическими подмостками?..
Немало исследований последних десятилетий, особенно американских, отрицали возможность психологической оценки трагедий Шекспира. Неизвестно, сколько детей у леди Макбет, писали ученые, и малопродуктивное занятие подсчитывать возраст принца датского. Мысль эта, как и всякое слишком краткое и чересчур решительное определение творчества Шекспира, верна лишь частично. Действительно, какие-то мотивировки или подробности - археологические и географические - нелегко, а иногда бесцельно восстанавливать читателю, привыкшему к современному состоянию знаний. Однако режиссер или актер, работавший над "Макбетом" или "Королем Лиром", знает по опыту, что чувства героев неизменно правдивы, а логика поведения неоспорима. Чехов отражал реальность по-одному, Шекспир - по-другому: в этом исследователи "исторической школы" правы. Однако Джон Гилгуд или Юрий Толубеев иногда играют в пятницу Чехова, а в субботу - Шекспира; вряд ли воспитанные реализмом актеры меняют от спектакля к спектаклю самые основы своего искусства. Это кажется мне бесспорным в такой же мере, как и то, что "Чайку" и "Тимона Афинского" не сыграть одними и теми же способами.
Разумеется, театр Шекспира - поэтический, но это поэтический реализм.
Ни один из героев "Гамлета" не выходит, как принято говорить в театре, "из-за кулис". Предистория действующих лиц, даже ненадолго появляющихся на сцене, может быть восстановлена. Это жизненные истории,
Предысторию принца не приходится додумывать за автора или прочитывать между строк, - она существует в самом тексте. Виттенбергские мысли и чувства не схожи с "дикими тезисами" и "трусливыми софизмами", Гамлет покинул университетскую аудиторию, полный светлой и восторженной веры. О вере говорит сам герой, но в Эльсиноре виттенбергские идеалы сняты формой отрицания. Однако это отрицание сложное; герой не изменил своей вере и не перешел в другой лагерь.
О "быть или не быть" написана целая библиотека, но монологу о "человеке" уделяется меньше внимания. В фильме Лоуренса Оливье это место попросту купюровано.
- Недавно, не знаю почему, - говорит принц Гильденстерну и Розенкранцу, - я потерял всю свою веселость и привычку к занятиям. Мне так не по себе, что этот цветок мироздания, земля, кажется мне бесплодною скалою, а этот необъятный шатер воздуха с неприступно вознесшейся твердью, этот, видите ли, царственный свод, выложенный золотою искрой, на мой взгляд просто-напросто скопление вонючих и вредных паров.
Сколько раз писалось о характере героя - неизменном от рождения, нелюдимом, углубленном в безысходную печаль... Неужели не ясны слова - "недавно", "веселость", неопределенно их сочетание?.. Юноша, посвящавший стихи дочери Полония, "зеркало моды", ценитель театральных дел, был весел и трудолюбив. Нет сомнений и в характере его занятий. Что могло позволить ему воспринять землю как "цветок мироздания", сравнить небо с "царственным сводом, выложенным золотою искрою"?.. Уверенность в том, что существо, ступавшее по этой земле, хотевшее открыть ее богатства, устремившее взгляд на движение далеких светил, было прекрасным, беспредельным по своим возможностям, созданным для счастья на плодородной земле, под прекрасным синим небом... Это была вера в высокое предназначение освобожденного от всех запретов и догматов человека - богоподобного существа, которому принадлежит мир со всеми его чудесами...
- Какое чудо природы человек! - Гамлет как бы повторяет слова, которые он когда-то не раз восклицал.- Как благородно рассуждает! С какими безграничными способностями! Как точен и поразителен по складу и движениям! В поступках как близок к ангелу! В воззрениях как близок к богу! Краса вселенной! Венец всего живущего!
Но принц говорит эти слова в эльсинорских стенах. Перед ним - друзья детства, осведомители короля-убийцы; стены имеют уши.
- А что мне эта квинтэссенция праха! - виттенбергская речь заканчивается эльсинорской концовкой.
Однако, разбирая шекспировские положения, никогда не приходится ограничиваться лишь белым и черным. Гильденстерн и Розенкранц не только искатели успеха в дворцовых гостиных - истинные граждане Эльсинора, - а и студенты Виттенберга. Маленькая, но существенная черта создает жизненную сложность. В храме науки Возрождения, где прославлялось величие человека, учились разные люди: честнейший Горацио, наследник трона Дании, будущие доносчики...
Между университетской жизнью принца и его днями при дворе Клавдия протекло, вероятно, немного времени. Но между предысторией и событиями в Эльсиноре прошла эпоха. В системе обобщенных представлений это как бы столкновение идей расцвета Возрождения и картины заката движения.
Разговор идет об отдельных положениях развивающейся темы трагедии, относить же саму пьесу к одному или другому периоду (как и всякое сочинение гения, неизменно перерастающее исторические рамки) вряд ли возможно. Образный мир "Гамлета" не похож на мудрый покой Джотто; еще менее образность Шекспира напоминает исступленный излом Эль Греко.
Вероятно, нет другой шекспировской пьесы, где бы с такой страстью произносились и проповедь гуманизма, и его отрицание.
Кто же человек: ангел или квинтэссенция праха?..
С этим вопросом неразрывно связан и другой, более прославленный: быть или не быть?
Является ли победа "низких начал" окончательной и "вооружаться против моря бед" бессмысленно, или же общественные отношения, низводящие личность до "праха", могут быть разрушены?..
Невозможно совместить достоинство человека с существованием в обществе, основанном на презрении к человеку. Примириться, плыть по течению- позорно. Лучше "не быть".
В этой трагедии изображен человек, находящийся не между жизнью и смертью, но между одной эпохой и другой. Вероятно, Юрий Тынянов, написавший в прологе к "Смерти Вазир-Мухтара": "Время вдруг переломилось", задумался некогда над "павшей связью времен".
"Времена", как всегда у Шекспира, выражены и точными картинами современной ему жизни и обобщением, проникающим в глубину исторического противоречия, развивающегося в иных формах и в дальнейшие эпохи.
Кажется нет в нашем шекспироведении статьи, где бы не приводилась цитата Энгельса о "титанах Возрождения". Но смысл трагедий Шекспира состоял в том, что на глазах поэта пришло время, переставшее нуждаться в титанах.
Когда в трактирной схватке, подстроенной полицией, Кристофор Марло был убит провокатором кинжалом в глаз, пуританин Томас Берд написал: "Этот человек давал слишком много воли своему уму. Смотрите, какой крюк господь вонзил в ноздри этого лающего пса!"
Кончилась эпоха людей, дававших слишком много воли своему уму.
Пока в стенах университетов горячие головы прославляли величие человека, входил в силу общественный строй, унижавший человека, сковывавший его лучшие стремления. "Вино самого прекрасного жертвоприношения", испитое в "храме мудрости", не оказало действие на богов. Духовный напиток опьянил лишь самих мечтателей; хмель держался недолго. Открылась картина реальной жизни, непохожей на "цветок мироздания". Под свинцовым небом многих Эльсиноров "красу вселенной" впрягли в ярмо, нагрузили ношей, потяжелее феодальной.
За вольность мыслей стали казнить; церковные соборы и государственные советы регламентировали побуждения, подстерегали желания; выворачивая руки, тащили присягать на верность догматам; вздернув на дыбу, требовали добровольного признания уклонов и отступлений...
В Европе лилась кровь: морисков и евреев в Испании, вальденсов в Альпах и Калибрии, кальвинистов - в Нидерландах... Ночами вопили погромщики, плакали женщины и дети... Где только не было своей Варфоломеевской ночи?..
Оплывали свечи на столах трибуналов инквизиции, - допрос шел сутками; психологи из ордена иезуитов уточняли эксерсиции, вырабатывались научные системы подавления всего человеческого...
"Лучше быть дикой серной, чем человеком, - писал Джироламо Кардано.- И те, и другие в постоянной опасности. И те, и другие постоянно рискуют быть убитыми. Но человек живет в гораздо худших условиях, ибо он легче может быть схвачен, подвергается более длительным мучениям и более жестоким пыткам.
...Лучшим благом было бы не жить вовсе, чем родиться для того, чтобы так жить и так погибать.
...И есть ли такой уголок на земле, где не принуждали бы делать зло и где царила бы безопасность?" ("О своих книгах")
Мысли и образы, напоминающие гамлетовские, можно найти у многих писателей эпохи. Причина не в том, что в таком-то году Джордано Бруно был в Лондоне и Шекспир мог повстречаться с ним у такого-то лорда, что драматург использовал мысли Фрэнсиса Бекона или Монтеня (в интересных исследованиях сопоставлены цитаты), а в ином, более существенном: сходные жизненные события были перед глазами людей. И если черт надоумил этих людей родиться, как написал в свое время Пушкин, с "умом и сердцем", то и воспринимались события с одинаковыми чувствами. У каждой страны была своя хронология наступления реакции, но повсюду - с середины шестнадцатого века - она постепенно одерживала победу. Старые формы угнетения сменились вовсе не свободной ассоциацией мудрых сограждан, а порабощением, еще более жестоким. Многим из рода титанов Возрождения пришлось увидеть как "Виттенберг" сменяется "Эльсинором"...
"Гамлет" выражал не только личную трагедию принца-студента, но и историческую трагедию гуманизма, трагедию людей, дававших слишком много воли своему уму. Наступила пора, когда мыслить значило - страдать. Через два века появилось определение: горе от ума.
Картины шестьдесят шестого сонета - как бы панорама времени. Лучше "уснуть", чем видеть все это:
Тоска смотреть, как мается бедняк,
И как шутя живется богачу,
И доверять, и попадать впросак,
И наблюдать, как наглость лезет в свет,
И честь девичья катится ко дну,
И знать, что ходу совершенствам нет,
И видеть мощь у немощи в плену,
И вспоминать, что мысли заткнут рот,
И разум сносит глупости хулу,
И прямодушье простотой слывет,
И доброта прислуживает злу*.
* (Перевод Б. Пастернака.)
Все это было перед глазами Шекспира.
Однако подобные образы можно найти в произведении, написанном за века до рождения автора сонета:
"Тогда добродетель была подозрительной; порочность- всеми уважаемой... все человеческое поругано; хотелось одного, как можно скорее забыть то, что видел. А видели мы сенат трепетный и безгласный- говорить в нем было опасно, молчать позорно... с той поры на всю жизнь сердца наши остались окаменелыми, измученными, разбитыми".
Так Плиний описывал пору императора Домициана.
"Сладко спать, но еще отраднее окаменеть в дни позора и бедствий, - гласила надпись, сочиненная и высеченная Микельанджело на гробнице Медичи, - ничего не видеть, не чувствовать - в этом мое счастье... но тише... не буди меня..."
Гибель гуманистических иллюзий своего бремени и торжество реакции вызывали похожие настроения у людей с тонкой кожей.
"Кто более нашего славил преимущественно восемнадцатый век, свет философии, смягчение нравов, всеместное распространение духа общественности, теснейшую и дружелюбнейшую связь народов, кротость правления?..- писал Н. М. Карамзин в конце девяностых годов этого столетия.- Где теперь эта утешительная система? Она разрушилась в своем основании; восемнадцатый век кончается, и несчастный филантроп меряет двумя шагами могилу свою, чтобы лечь в нее обманутым растерзанным сердцем своим и закрыть глаза навеки".
Слова Гамлета могут продолжить слова Плиния или Карамзина, переход мыслей и чувств не будет ощущаться, хотя между этими словами века.
Умереть. Забыться
И знать, что этим обрываешь цепь
Сердечных мук и тысячи лишений,
Присущих телу. Это ли не цель
Желанная? Скончаться. Сном забыться.
Уснуть...
"Кто мог думать, ожидать, предвидеть? - мучительно искал ответа Карамзин.- Где люди, которых мы любили? Где плод наук и мудрости? Век просвещения, я не узнаю тебя; в крови и пламени, среди убийств и разрушений я не узнаю тебя".
Многие эпохи знали периоды отчаяния лучших людей; возвышенные мечты оказывались тщетными с такой очевидностью... Приходила пора, и тяжелые пушки "Эльсинора" своего времени развеивали идеи "Виттенберга".
Можно было плыть по течению. Жить бездумно и даже безбедно. Принимать как должное то, что есть, не раздумывать, не доискиваться до сути того, что одному человеку не под силу изменить, заботиться только о себе, в лучшем случае - о близких. И тогда в крохотном мирке можно было найти свой покой. Но были люди, которых задевало движение всего огромного круга жизни, хода истории: с ощущением всеобщей неправды жить было нельзя.
И если не заглохла совесть человека, то он, со всей силой, на которую был способен, проклинал бесчеловечность.
И проклинал себя, если не смог бороться с ней.
Речь шла не о частных несчастьях или отдельных несправедливостях; Шекспир воспринимал всю огромность исторической несправедливости, его трагизм был настоен на особой густоте чувств; ощущение катастрофы всемирно-исторического масштаба бродило в его поэзии.
Отзвук подобного же чувства в продолжение веков затрагивал многие души.
"Я думаю, что в сердцах людей последних поколений залегло неотступное чувство катастрофы", - писал в годы реакции Александр Блок, поэт многим связанный с гамлетовскими мотивами.
Различны действующие лица и жизненная сфера шекспировских трагедий, но чувство катастрофы примешивалось ко всему - к любви Ромео и Джульетты, к семейным делам Лира и государственным Макбета, даже к желанию Фальстафа выпить и полакомиться на даровщину. Огромное черное крыло накрывало своей тенью мир; беда приближалась. "Добрые и легковерные человеколюбцы заключали от успехов к успехам, - писал в уже упоминавшемся сочинении Карамзин, - видели близкую цель совершенства и в радостном упоении восклицали: берег! но вдруг небо дымится и судьба человечества скрывается в грозных тучах! О потомство! Какая участь ожидает тебя?
Иногда несносная грусть теснит мое сердце, иногда упадаю на колени и простираю руки свои к невидимому..."
Герцен называл эти строки "огненными и полными слез".
Они приходят на память, когда перечитываешь описания "мочаловских минут"; именно тогда, как рассказывали современники, оживал на сцене истинный Шекспир. Мочалов, часто разочаровывавший зрителей исполнением целых актов, вдруг как-то по-особому преображался: наступали "волканические мгновения" (Аполлон Григорьев); зал замирал, затаив дыхание, - на сцене был Гамлет.
Очевидно тогда, в эти мгновения, актер находил глубокую связь с автором. Именно тогда, судя по описаниям, в игре Мочалова появлялись и слезы, и огонь. Тогда актером овладевало - и он передавал его зрителю - трагическое чувство надвигающейся на человечество катастрофы.
Мало общего между трагедией гуманизма елизаветинской эпохи и гуманизмом нашего времени, когда человечность утверждается самой системой общественных отношений на значительной части земли, но слова Гамлета не оставляют современных зрителей холодными. На нашей памяти - огонь и слезы расплаты за обездушивание человеческих связей, за власть, утвержденную на бесчеловечности. "Эльсинор" теперешних времен - его частицы сохранились и в государствах, и в душах - не прочь еще раз сомкнуть вокруг человечества терновым венцом колючую проволоку концентрационных лагерей.
Вот почему, когда человек в черном простирает свои руки к невидимому и говорит, что любовь, верность, дружба, человечность - не пустой звук, мы относимся к его словам не только как к красивым строчкам старинной поэзии.